Сын мой, оба мы принадлежим к этому проклятому племени, но и нам ведомы наслаждения, о которых я должен тебе сказать. Я ничего не жалел, чтобы сделать из тебя вертопраха и глупца, но небу не угодны были мои усилия, и оно одарило тебя чувствительной душой и ясным разумом. Я обязан открыть тебе радости нашего житья-бытья: они не шумны и не играют мишурным блеском, но чисты и упоительны. Как был я счастлив втайне, когда дон Исаак Ньютон похвалил одну из моих безымянных работ и захотел непременно узнать автора. Я не нарушил своего инкогнито, но, ободренный для новых усилий, обогатил свой ум множеством дотоле неизвестных мне понятий, был переполнен ими, не мог удержать их в себе, выбегал из дому, чтобы провозгласить их скалам Сеуты, вверял их всей природе и приносил в жертву Творцу. Воспоминанье о моих мученьях примешивало к этим возвышенным чувствам вздохи и слезы, которые тоже томили меня не без приятности. Они напоминали мне, что вокруг меня – несчастья, которые я могу облегчить; я роднился мыслью с замыслами Провиденья, с делами Зиждителя, с успехами человеческого духа. Мой ум, моя личность, моя судьба не представлялись мне как нечто частное, а входили в состав единого великого целого.
Так прошел возраст пылких порывов, после чего я опять понял самого себя. Нежные заботы твоей матери сто раз на день убеждали меня в том, что я – единственный предмет ее привязанности. Дух мой, дотоле замкнутый в самом себе, стал доступен чувству благодарности, сладостному ощущению трогательно-дружной совместной жизни. Мелкие события детских лет твоих и твоей сестры поддерживали во мне огонь сладчайших душевных волнений.
Теперь мать твоя живет только в моем сердце, и разум мой, обессиленный возрастом, не может ничего прибавить к сокровищнице человеческого знания; но я с радостью вижу, как сокровищница эта с каждым днем все больше пополняется, и я мысленно слежу за этим ростом. Занятие, связующее меня с общим умственным движением, не дает мне думать о бессилии – печальном спутнике моего возраста, и я пока еще не знал скуки жизни. Так что видишь, сын мой, что и у нас есть свои радости, а если б ты стал вертопрахом, как я того желал, у тебя были бы свои огорченья.
Альварес, когда был здесь, рассказывал мне о моем брате, и его рассказ возбуждал скорей жалость к нему, нежели зависть. «Герцог, – говорил он, – прекрасно знает двор, легко расплетает любые интриги; но всякий раз, желая устремиться к высшим чинам, он чувствует, что нет у него крыльев для полета. Он был послом и, говорят, представлял своего короля и господина со всем подобающим достоинством, но при первом же осложнении его пришлось отозвать. Тебе известно также, что он входил в кабинет министров и исполнял свои обязанности не хуже остальных, но, несмотря на все старания подчиненных, стремившихся по мере возможности облегчить его задачу, не справился со своими обязанностями и вынужден был уйти в отставку. Теперь он уже окончательно потерял всякое влияние и вес, но у него есть способности – придумывать пустячные поводы, которые позволяют ему приближаться к трону и показывать всему свету, что он в фаворе. При всем том его томит скука; у него столько возможностей избавиться от нее, но он постоянно изнемогает под железной дланью этого чудовища. Правда, он освобождается от нее, занимаясь самим собой, но это повышенное себялюбие сделало его таким раздражительным при малейшем противоречии, что жизнь стала для него тяжестью. Между тем частые болезни говорили ему о том, что этот единственный предмет его забот может легко выскользнуть у него из рук, и эта мысль отравила все его наслаждения…» Вот, собственно, все, что рассказал мне о нем Альварес, и я сделал отсюда вывод, что я в своей безвестности был, может быть, счастливей, чем мой брат среди отнятых у меня жизненных благ.
Тебя, милый сын мой, жители Сеуты считают слегка помешанным: это следствие их темноты; но если ты когда-нибудь отправишься в свет, тогда только узнаешь ты несправедливость человеческую, и против нее-то придется тебе вооружиться. Наилучшим средством, может быть, было бы противопоставить оскорбление оскорблению и клевету клевете, то есть сразиться с несправедливостью ее собственным оружием, но уменье бороться нечестными средствами не свойственно людям нашего сорта. И ты, почувствовав себя притесненным, отойди, замкнись в себе, насыщайся богатствами своего собственного духа, и тогда вновь обретешь счастье.
Слова отца сильно на меня подействовали, я опять ободрился и возобновил работу над своей системой. Тогда-то начала с каждым днем усиливаться моя рассеянность. Я редко слышал, что мне говорят, за исключеньем последних слов, которые глубоко врезались мне в память. Отвечал я правильно, но почти всегда через час либо два, после того как спросили. Часто также направлялся я неизвестно куда и правильно бы сделал, если б ходил с поводырем, подобно слепцу. Но все эти несуразицы длились лишь до тех пор, пока я более или менее не упорядочил свою систему. После этого чем меньше уделял я внимания работе, тем с каждым днем все меньше впадал в рассеянность, и теперь смело могу сказать, что почти совсем вылечился.
– Мне казалось, сеньор, – промолвил каббалист, – что иногда ты еще впадаешь в рассеянность, но раз ты утверждаешь, что вылечился, позволь мне первым тебя поздравить.
– Сердечно благодарю, – ответил Веласкес. – Не успел я заключить построение своей системы, как одно непредвиденное обстоятельство так изменило мою судьбу, что теперь мне будет трудно, не говорю, – создать систему, но хотя бы посвятить жалкие десять – двенадцать часов подряд просто вычислению. Коротко сказать, небу было угодно, чтобы я стал герцогом Веласкес, испанским грандом и владельцем огромного состояния.