– Помилуйте, сеньор Бускерос, – вскричал я, – этих поручений мне хватит на целую неделю, не подвергайте мое усердие и ноги столь тяжкому испытанию.
– Желаю удачи, – сказал Бускерос. – Я хотел поручить тебе еще кое-какие дела. Ну, ладно, оставим это на завтра. Кстати, если у герцога Санта-Мауры спросят, кто ты, скажи, что тебя прислали из дворца Авилы.
– Сеньор Бускерос, – спросил я, – не кажется ли тебе, что у меня могут быть неприятности, если я буду так беспардонно бросаться знаменитыми именами?
– Бесспорно, – заверил меня мой новый патрон, – бесспорно, тебя могут поколотить; но нет худа без добра, и выгоды, которые ты от этого получишь, вознаградят тебя за некоторые неудобства. Итак, мой друг, за дело, не теряй даром времени!
Быть может, я отказался бы от чести служить дону Бускеросу, но любопытство мое было возбуждено тем, что он рассказал о моем отце и о своей родственнице, которая собиралась выудить его из чернильницы. Еще мне хотелось узнать, каким образом собирается Бускерос помешать герцогу Санта-Мауре жениться на прекрасной Инессе. Поэтому, купив бутылку, я пошел на улицу Толедо. Когда я оказался перед домом моего отца, меня бросило в дрожь, и я не мог сделать ни шагу вперед. Но тут на балконе появился дон Тинтеро и, увидев у меня в руке бутылку, кивнул, чтобы я вошел. Когда я поднимался по лестнице, сердце стучало у меня в груди, как молот. Наконец я отворил дверь и оказался лицом к лицу с отцом. Я чуть было не бросился к его ногам. Но мой ангел-хранитель уберег меня от этого, – и без того мой взволнованный вид возбудил подозрительность отца и явно его встревожил. Он взял бутыль, наполнил ее чернилами, не спрашивая даже, для кого они предназначаются, и открыл дверь, ясно давая понять, что задерживаться здесь незачем. И все же я успел бросить взгляд на шкаф, откуда упал в чан с чернилами, и на весло, которым тетка разбила чан и спасла мне жизнь. Я не мог справиться с волнением и, схватив руку отца, горячо поцеловал ее. Он испугался, вытолкнул меня за дверь и тотчас запер ее.
Хотя Бускерос велел мне сначала отнести бутыль Агудесу, а потом вернуться на улицу Толедо и разведать планы соседей моего отца, я, не видя в том большой беды, направился сперва к соседнему дому. Жильцы уже съезжали с квартиры, и я решил внимательно следить за будущими постояльцами.
Затем я побежал на площадь Севада, легко нашел дом бакалейщика, но к самому поэту добраться было много трудней. Я долго карабкался по черепицам, перелезал через водосточные желоба и навесы. Наконец, очутившись подле какого-то оконца, увидел фигуру, еще более курьезную, чем описывал Бускерос. Агудес, казалось, был во власти божественного вдохновения, и, увидев меня, он обратился ко мне с такими стихами:
О смертный, на пути своей воздушной колесницы
Ты топчешь шифера лазурь с кармином черепицы
И крыши острые коньки, что в небе из сапфира.
Быть может, принесло тебя дыхание Зефира?
Что привело тебя ко мне?
Я отвечал ему:
Я, бедный невежда,
Тебе, Агудес, чернила принес.
Поэт продолжал:
О, дай мне эту жидкость, чей секрет
В том, что в ней сталь свой растворила цвет,
А ядрышко чернильного ореха,
Смешавшись с шумной влагой Ипокрены,
В душе моей тотчас находит эхо
И пробуждает в ней восторг священный.
– Сеньор Агудес, – сказал я, – твоя похвала, несомненно, доставила бы огромную радость сеньору Тинтеро, который их изготовляет. Но скажи, сеньор, не мог ли бы ты говорить прозой: я привык именно к этому способу выражения мыслей.
– А я, мой друг, – ответил поэт, – никогда к нему не привыкну. Больше того, я избегаю общения с людьми из-за их пошлой и низменной манеры выражаться. Всегда, прежде чем написать стихотворение, я долгое время питаю свою душу поэтическими образами и разговорами сам с собой словами звучными, исполненными гармонии. Если сами по себе они не таковы, то становятся поэтичными, когда я их соединяю между собой, творя как бы музыку души. Благодаря этой способности, я создал совершенно новый род поэзии. До этого ее язык был ограничен жалким количеством выражений, считавшихся возвышенными. Я ввел в поэзию все слова из нашего языка. В стихах, которые ты только что услышал, я упомянул черепицу, шифер, чернильный орех.
– Конечно, тебе никто не запрещает пользоваться в стихах любыми словами, но скажи, становятся ли они от этого лучше?
– Лучших стихов вообще не существует; они пользуются огромной популярностью. Моя поэзия – универсальный инструмент, особенно описательная, которую я, собственно говоря, создал. Она служит для описания предметов, которые не стоят того, чтобы на них обращали внимание.
– Описывай, сеньор Агудес, все, что тебе угодно, но скажи, пожалуйста, написал ли ты обещанную дону Бускеросу сатиру?
– В хорошую погоду я сатиры не пишу. А вот когда настанут ненастные дни, пойдут дожди и небо затянется тучами, тогда приходи за сатирой.
Когда с дождями осень наступает
И душу и стихи тоскою наполняет,
Я ненавижу сам себя, кляну я
Друзей и близких; горько негодуя,
Я в копоть, сажу погружаю кисти,
Изображаю торжество корысти
И изливаю свой безмерный гнев
На смрадный мир, сей чавкающий хлев.
Но стоит с колесницы быстрой Фебу
Разлить потоки золота по небу,
Нисходит снова Бог к душе поэта,
И, грязь презрев, она стремится к свету.
Последняя рифма не совсем удачна, на для импровизации сойдет.
– Уверяю тебя, твои стихи безупречны и во многом поучительны; теперь я скажу дону Бускеросу, что ты пишешь сатиры только в плохую погоду. Но как я проникну к тебе, когда приду за сатирой? Сегодня я взобрался по единственной лестнице в доме, которая привела меня прямо на крышу.